Замечает Дарья: успокоился Кузя, заснул глубоким сном.
Что делать? Чем бы Горе-Злосчастие замануть? Выплела Дарьюшка из косы ленту, такую красивую. И говорит:
– Хошь, ленту подарю?
И положила ее на траву около себя. Глядь, исчезла лента.
– Ну покажись-объявись, – просит Дарья. А Горе-Злосчастие – ни гу-гу. Сняла Дарья колечко.
– Хошь, перстенек подарю, тока объявись.
Раз! И Горе-Злосчастие из рук перстенек вырвало.
И хихикает, злорадствует.
Расстроилась Дарья, дарить больше нечего. Схватилась за голову. Ба! Еще платок остался. Сняла платок, расстелила на траве, а сама за один край крепко его ухватила.
– Хочешь, говорит, – платок подарю, не простой, узорнотканый, тока объявись, очень тебя прошу.
Горе-Злосчастие хвать платок.
А Дарья его держит.
Горе-Злосчастие на себя его тянет.
А Дарья на себя.
– Отдай платок! – кричит Горе-Злосчастие.
– Не отдам, – говорит Дарья. – Ни за что не отдам. Порвем платок. Какая тебе польза будет.
Отпустило Горе-Злосчастие платок и спрашивает:
– Тебе каким манером показаться?
– А каким ты можешь?
– Дык, я в любом виде могу объявиться.
– Ды не сможешь.
– А вот и смогу!
– Ды не сможешь!
– Смогу!
– Завейся тогда веревочкой.
Глядь, веревочка завитая на тряпочке лежит. Схватила Дарья веревочку. Завязала в три узла. В тряпочку завернула. И зашила.
Ругается Горе-Злосчастие, грозится страшными карами.
А Дарье одна дума: куда эту треклятую тряпицу деть. Сердце заходится, в висках стучит. Неужель удалось Горе-Злосчастие провести.
Видит, бел-горюч камень у дороги лежит. Еле-еле отворотила Дарьюшка его, бросила под него тряпицу с Горем-Злосчастием. Ух! Дух бы надо перевести. Глядь, а камень покраснел, как маков цвет, и развалился пополам.
Схватила Дарья тряпицу, подбежала к дубу столетнему и кинула ее в дупло. Закачался дуб, затрещал, вот-вот упадет. Вытащила Дарья тряпицу из дупла. Побежала к Дону и бросила ее подале в воду.
– Поразмыкай Горе-Злосчастие, Дон ты наш, батюшка!
И на колени упала.
Пошло Горе-Злосчастие камнем на дно. Забурлила вода. Застился туманом Дон. Вышло тут солнышко из-за туч, подул ветерок, развеял туман. И успокоилась река. Приняла, знать, Горе-Злосчастие на себя.
Поклонилась Дарья Дону-батюшке. Полегчало ей на душе. Справилась-таки она с Горем-Злосчастием. Пошла к своему Кузе милому. А тот спит себе, разметался. Хорошо ему, видать, сладко спится.
Умаялась Дарья. В сон ее потянуло. И прилегла она рядом с Кузей.
Сквозь сон чувствует Дарьюшка, целует ее кто-то. Глаза открыла, а это Кузя ее жарко обнимает.
– Вставай, – говорит, заждался я тебя.
Да голос такой уверенный, диву даешься.
Глядит Дарья на него во все глаза. Сила в Кузе большая. Откуль?
А тот кудрями тряхнул. (Сроду у него кудри-то не вилися.) И говорит:
– Вставай, лебедушка. Нам в станицу засветло надо попасть.
Встала Дарья. Кузей любуется: ее рук дело. А Кузя коня споймал, вскочил в седло. Опять Дарье удивление: вот тебе и мешковатый Кузя, вот тебе и бедоноша.
Кузя подхватил ее наперед себя и поехали. Народ на улицу высыпал. И атаман со двора вышел. Видит, Дарьюшка едет. А рядом с ней казак. Молодцеватый. Как влитой в седле сидит. Ну, Дарья, ну и девка! Нашла, знать, по себе муженька. Да как песню играют. Как красиво выводят. Подъехали они поближе. Да не как это Кузя! Ах, так раз так! Кузя – он и есть. Досада взяла атамана, батиком, как шашкой, заиграл. Спрашивает:
– Это ты никак, Кузя?
– Нет, – отвечает казак, – не Кузя, а Кузьма, прошу любить и жаловать.
Остепенился атаман, народ на него смотрит.
– Ну, если Кузьма, тогда засылай сватов.
Казак и судьбина
Жил-был Казак. Скучно ему дома сидеть. Томно. Вот решил он белый свет поглядеть да себя показать. Оседлал коня и поехал.
Ехал-ехал. Видит, на перекрестке трех дорог кабак стоит. «Зайду, – думает, – передохну перед дальней дорогой». Сел за стол.
Поел-попил. Видит, к нему старик подсаживается. Посмотрел на него Казак, вроде как где-то видались. И спрашивает:
– Не знакомцы ли мы с тобой? А старик отвечает:
– Я – Судьбина твоя.
Смотрит Казак на Судьбину свою, разглядывает. Седой, старостью скрюченный… На лице шрамов не счесть. Из мутных глаз слезы точатся. Заныло сердце у Казака. Страшно стало.
Судьбина усмехается:
– Вишь, – говорит, – Казачок, что тебя впереди ждет. Мой тебе совет – возвертайся домой, а то плохо тебе будет. Много горя примешь.
Расстались они. Поехал Казак домой. Растревожил душу Судьбина. «Ох, – говорит, – не будет мне покоя дома. Должон я знать, что меня в этой жизни ожидает». Развернул коня и поехал куда глаза глядят, лишь бы от дома подальше.
Много времени с тех пор прошло. Состарился Казак, чувствует, что жизнь в концу подходит. «Заеду, – думает, – в тот кабак, где Судьбину встретил». Через порог переступил, глядь, а тот уже в кабачке сидит, ждет-поджидает.
Выпили они за встречу.
– Ну что, Казачок, – говорит Судьбина, – понюхал, почем фунт лиха?
Казак головой кивает, соглашается.
– Да, – говорит, – твоя правда была, много горя принял.
– Не жалеешь, что меня не послушал?
– Нет, – говорит Казак, – не жалею, что ж о прожитой жизни жалковать. И вздохнул. А Судьбина дальше пытает.
– А если б, – говорит, заново жизнь повернуть, согласился бы? Казак подумал.
– Нет, – говорит, – не согласился бы. Моя жизнь мной прожита.
И выпили они по второй рюмочке.
Дивятся на них люди, думают, что родные братья беседу ведут, до того похожи. Посмотрел Казак на Судьбину внимательно и усмехнулся. Судьбине это не по нраву.
– Ты, – говорит, – что усмехаешься. Если есть что на душе, скажи, не держи.
– Глаза у тебя, – говорит Казак, – светом полны, не то что давеча. Вот я и смекаю, знать, и мне в этой жизни удача была.
Помолчал Судьбина и говорит:
– На этот раз правда твоя, Казак. Жил ты по совести.
И выпили они по третьей рюмочке.
Казак Чигин
Дело было на Капказе. Еще в ту турецкую войну. Менял полк позицию. И попал в гибельные места.
Где свои, где чужие, даже сам полковник Веревкин понять не может. Кончился фураж и провиант. Долина голая, камень да песок. В горах неприятель засел, постреливает. Охотники за провизией сгинули. Ни слуху, ни духу о них. У казаков последние сухарики давно подобрались. Палатки ветер полощет, от зноя плохая защита.
Вызывает полковник Веревкин к себе в палатку казака Чигина.
– Вот, – говорит, – братец, послал я охотников за провизией к неприятелю, а курьера – к своим, и ни слуху от них, ни духу. Одна надежа на тебя осталась.
Чигин отвечает:
– Можете не сумлеваться, ваше скородь, что надо, сделаем.
– Бросать с языка, а не с сундука, – говорит полковник.
– У каждого человека своя перегородка, – отвечает казак.
Покрутил полковник головой: не любы ему казачьи речи.
– Не зарывайся, – говорит.
– Смельство кандалы трет, смельство мед пьет, – отвечает Чигин.
– Коли эвдак, – говорит полковник, – не мешкай немало, отправляйся в путь.
Оседлал Чигин своего маштака и отправился в путь. Едет, едет, солнце в зените. От такой жары, кажись, камни полопаются. Набрал Чигин по склонам гор травинок, в рот засунул, пожевал, чтобы жажду сбить. Пососал. Да где там. Кушать захотел так, что подвело живот к ретивому сердцу. Круги пошли перед глазами.
Вдруг видит, всадник вдали объявился. Никак турок! Иль помнилось? Точно, всадник. Чигин своего маштака в шенкеля к нему направил: куда кривая выведет. Всадник завидел погоню – и деру. Чигин за ним, Поотстал. «Ничего, – думает, – казачий конь на даль берет. Все одно, не уйдешь».
Вдруг тень занялась ужастенная. Тутоко треск начался, вихорь песок поднял до небес. Потом все враз прошло. Солнышко засветило, небо очистилось. Облегчение. Крутит, вертит головой Чигин: нет всадника. Ушел, знать. Речка журчит. По камешкам-песочкам воды свои перекатывает. Вода тока мутная, коричневым цветом отливает. Пить хочется невмоготу. «Ну, – думает Чигин, – если конь будет эту воду пить, то и я напьюсь досыта».